- Радиотелескоп! Глядите! - шепчет бородатый сосед.
Свинцовая тяжесть пригибает голову, но собираю всю свою волю и рывком поднимаю подбородок. Мерцание экрана как бы пронизывает крышу, а на ней барабан радиотелескопа, он вертится все быстрее и быстрее. Звук исходит от экрана. Вдавливающая в пол сила ослабевает. Тысячи людей, не вставая с колен, впиваются в экран.
- Чудо! - одинокий старческий голос на долю секунды опережает события.
По экрану бегут огненные кольца, стрелы, линии, образуя суживающийся клин, концы которого смыкаются в невообразимой дали. Пронзительные краски, фиолетовые, багровые, зеленые - словно при извержении вулкана.
Я как будто раздваиваюсь. Бог! - кричит во мне трепетный ужас. А память, как бы существуя сама по себе, нашептывает: что-то подобное я уже видел. Она подсказывает мне даже название. «Космическая Одиссея» - картина Стенли Кубрика. Но этого не может быть.
Фильм был создан в прошлом веке, последняя копия сгорела во время бомбежки Нью-Йорка ракетоносителями Негритянской Армии Освобождения.
Что-то произошло. Парившая над головами прозрачная коробка со священником падает. Скелет Старшего священника вмиг обрастает пиджаком, брюками, туфлями. По-прежнему просвечиваемый рентгеном череп в страшном крике ощерил зубы. Все это с грохотом рушится на верующих. Кровавая мешанина. Крики искалеченных людей тонут в огромном голосе толпы:
- Чудо! Чудо! Бог! Великий Экспериментатор!
Символы все еще бегут по экрану, бегут с неземной скоростью, я начинаю их понимать. Это со мной говорит бог: нет ничего страшнее косвенного греха. Мои грехи!
Сколько их. Самоубийства, растоптанные жизни, разрушенное счастье, нищета, отчаяние сотен тысяч - и все это ради сказочного богатства династии Мортонов. Люди глядят уже не на экран, а на меня. Я наг и беззащитен, как на Страшном Суде. Стрелы и кольца вылетают с экрана, пронизывают огромность помещения, оовивают меня огненными петлями. Холодное пламя. Оно не жжет, только указует:
- Вот он, Великий Грешник!
Меня хватают беспощадные руки, я стараюсь вырваться, мой бородатый сосед пытается помочь, его отталкивают. Я бессилен, меня куда-то волокут - дряблый, набитый костями мешок. Холодно, страшно холодно. Ледяная вода. Иголки вонзаются в кожу.
- Будь ты проклят, Великий Экспериментатор! - кричу я, теряя сознание.
- Вам лучше, эфенди? - спрашивает голос с восточным акцентом.
Открываю глаза. Лежу голый на деревянных нарах, два ухмыляющихся турка дружно обрабатывают меня душем Шарко.
- Сволочи! - я выплевываю ледяную воду.
- Вы сами так приказали, эфенди, точно в полседьмого!
Ко мне возвращается память.
- Виски! - приказываю я.
Услужливо поданный стакан. В любом уголке земного шара меня обслуживают с одинаковой быстротой. Может быть, поэтому так отвратительно быть Тридентом Мортоном. Может быть, поэтому Айрону удалось с такой легкостью приобщить меня к этому миру отверженных.
- Гадость! - вместе с последним глотком виски я выплевываю вкус страшных религиозных галлюцинаций.
Мерзкая штука - этот безобидный ЛСД. Никогда больше в жизни! Так я тебе и поверил, Трид! От большой мерзости, что называется жизнью, есть только одно спасение - меньшая мерзость, зато в разнообразном ассортименте.
- Виски? Плохой виски? У нас всегда самый отборный. - От притворного возмущения держащая шланг рука дрожит. Шланг меняет направление. Иголки вонзаются мне в глаза.
Хозяин шербетной. Грузный тип с обвислым животом и цепкими глазами, привыкшими выискивать пороки и расценивать их по рыночной стоимости. В былое время он был бы главным поставщиком султанского гарема.
Сейчас он сам султан, владелец грязной задней комнаты, о которой чинные посетители шербетной предпочитают помалкивать. Здесь собираются изгои со всего света, отрыгнувшие цивилизацию дезертиры. Филиал Хиппистана, где, лежа вповалку на обветшавших циновках, мечтают, философствуют, проклинают двадцатый век, а потом переходят в другое измерение. ЛСД - дешевле опиума, гашиша, даже марихуаны. Самые дешевые ворота в рай.
- Отборный виски! - тупо повторяет хозяин.
- Идиот! - говорю я, уже без злобы. Собственно говоря, он ни в чем не виноват. Каждый крутится в своем колесе, как умеет. А большое колесо жизни тоже крутится, и ничего оно не умеет, так что даже непонятно, к чему это непрестанное движение. Может быть, прав Джон Крауфорд - такая сплошная бессмыслица имеет смысл только в том случае, если это чей-то эксперимент.
Он как раз говорил об этом, когда у меня начались галлюцинации.
Человек двадцать, мы лежали, растянувшись на полу, и пили. Двухлитровая бутыль переходила из рук в руки, стакан был только один, к тому же Бруна постоянно стряхивала в него пепел. Большая медная пепельница стояла посреди комнаты, но ей было лень дотянуться.
Нам тоже. Циновка, на которой мы лежали, была вся прожжена сигаретами.
Айрон Керн не пил. Он упивался своей поэмой. Слова клокотали в горле, рыжая, давно не чесаная борода поднималась и опускалась. Фантасмагория хаотических видений, связанных между собой только тоненькой ниточкой таланта. А талант был необыкновенный. Там попадались такие места, что даже мне, уже давно отвергшему литературу, ибо''она врет, когда скрывает правду, и врет, когда тщится ее сказать, стало не по себе.
Айрон дезертировал из американской армии перед отправкой во Вьетнам. Я сказал ему, что убить такой талант действительно преступление и что я согласен издать его стихи на свои деньги. У Айрона не напечатано ни строчки, хотя со своим безумием он в этом безумном мире мог бы быть прославленным и даже неплохо оплачиваемым автором.